Мы продолжали идти вперед, и Сьюзан оглядывалась по сторонам.
– Никогда не была в настоящей деревне.
– А я в сотнях, – ответил я. – Они все на одно лицо. Только в одних вьетконговцев прятали, а в других – нет. Видишь стог сена? Однажды мы обнаружили внутри такого же стога целую комнату. Сам чарли смотался, но оставил свои вещички. Стог мы, конечно, подожгли. А потом и несколько близлежащих хучину, так мы называли их хибары. – На меня нахлынули воспоминания, и я продолжил: – Еще встречались дыры в садах – как раз на одного вьетконговца, чтобы он уместился там стоя. По-нашему, паучьи норы. Их было совсем не легко обнаружить. Если только чарли не выскакивал и не открывал по нас огонь из автомата. Плюс к этому каждая хучину имела погреб в саду, куда спускалась семья, если становилось совсем дерьмово. Но там мог оказаться и вьетконговец. Естественно, никто из нас не желал лезть внутрь проверять, потому что можно было и не вылезти обратно. Поэтому мы приказывали всем выходить с поднятыми руками. Там всегда обнаруживалось несколько местных девах, которых мама-сан запрятала на случай, если у солдат было на уме кое-что еще, кроме боевого патрулирования. Когда подразумевалось, что все поднялись, мы бросали в погреб газовую гранату. И если оттуда выскакивал чарли со стреляющим автоматом, мы его мочили и шли дальше.
Я сам удивился, как живо все это представил.
– Если мы обнаруживали в соломенных крышах винтовки, патроны, пластит и всякие другие полезные штуки, мы арестовывали семью, а дом сжигали, хотя прекрасно знали, что в девяти случаях из десяти бедняги прятали оружие по принуждению. Как-то раз – вот было смеху – мы потянули за колодезную веревку и почувствовали, что на ней было что-то явно тяжелее бадьи с водой. Три парня вытянули из воды чарли – с черных пижамных штанов течет, ноги в деревянном ведре, – и чтобы мы его не ухлопали, он выбросил свой автомат еще до того, как показался из колодца. Надо сказать, он выглядел весьма потерянно. Мы чуть не надорвали от смеха задницы. А потом один из нас дал ему в рожу, и чарли снова оказался в колодце. Мы позволили ему минут пятнадцать похлебать водички, а потом выловили по новой. И тот же самый солдат, что ударил его по лицу, угостил сигаретой и дал прикурить. Потом мы спалили дом, которому принадлежал колодец, посадили чарли в вертушку, отправили в лагерь и пошли дальше. День за днем, деревня за деревней. Нам до смерти надоело обыскивать людей и перетряхивать в поисках оружия их жалкие жилища. И удивляться, когда снова и снова выскакивали из ниоткуда вьетконговцы и старались снести нам головы. А потом мы помогали роженице, отправляли больного в госпиталь и смазывали старику гноящиеся ссадины. Акты милосердия чередовались с актами невероятной жестокости – часто в один и тот же день, в одной и той же деревне. Никто бы не взялся предсказать, как сотня вооруженных парией поведет себя в тот или иной момент. Многое зависело от того, какие у нас были накануне потери, нашли ли мы что-нибудь в деревне, насколько разгорячились и хотели пить или как с нами обращались офицеры и сержанты: присматривали как должно или забили на нас, потому что получили из дома плохие вести или их распекло по радио начальство. Или они сами начинали сходить с ума. Война продолжалась, и лейтенанты становились все моложе, а сержанты еще вчера были рядовыми первого класса. Не хватало сдерживающих тормозов зрелых людей... Знаешь, это как в "Повелителе мух" – подростки могут озвереть, и если убивают товарища из их ватаги, они хотят ответной крови. Ребята срывались с катушек, и во время облав на деревни война переставала быть войной и становилась чем-то иным – набегами подростков, которым все равно: бросить ли в домашнее бомбоубежище слезоточивую или осколочную гранату; угостить отца семейства присланным из дома печеньем или затушить о его щеку сигарету, если у него в саду находили паучью нору.
Сьюзан молча шла рядом, и я не знал, стоило ли ей все это рассказывать. И еще я не знал, стоило ли говорить все это себе. Дома можно было обо всем позабыть, очистить мозг, все свалить на синдром ложной памяти – мол, слишком много насмотрелся всего во Вьетнаме. Но здесь, где все это случилось, от воспоминаний не открутиться.
Мы шли по деревне, дети бежали за нами, но не приставали и не клянчили, как в Сайгоне. Здешние дети видели не так много льен хо и, наверное, стеснялись. А может быть, сохранили генетическую память о том, как огромные американцы шагали по деревням их отцов и матерей, и старались держаться от нас подальше.
– Представь себе, что ты здешняя жительница, – сказал я Сьюзан. – Ты не спишь по ночам и не улыбаешься днем. Ты и все окружающие на грани безумия. Ты в полной власти двух враждующих армий, которые утверждают, что хотят завоевать твой ум и сердце, но могут тебя изнасиловать и перерезать глотку. Вот такая жизнь была у этих крестьян. Когда война подошла к концу, им было наплевать, кто взял верх. Пусть хоть сам дьявол со своими приспешниками из ада, только бы поскорее все прекратилось.
Сьюзан немного помолчала.
– Я бы пошла в партизаны, – наконец сказала она. – Уж лучше умереть сражаясь.
Я выдавил из себя улыбку.
– Ты у нас боец. Но на самом деле многие молодые мужчины и женщины встали на ту или иную сторону и поступили именно так. Однако некоторые остались в деревнях – надо было выращивать урожай, ухаживать за старыми родителями и маленькими детьми и надеяться на лучшее. Когда теперь видишь в деревнях пожилых людей, понимаешь, чего им это стоило.